Вашу книгу и фотографию я получил. Портрет Ваш уже висит у меня над столом, проза читается всею семьей. Почему это Вы говорите, что Ваша проза поросла мохом и заиндевела? Если только потому, что современная публика не читает ничего, кроме газет, то этого еще недостаточно для такого поистине холодного, осеннего приговора. К чтению Вашей прозы я приступил с уверенностью, или с предубеждением — это вернее; дело в том, что, когда я еще учил историю литературы, мне уже было известно одно явление, которое я возвел почти в закон: все большие русские стихотворцы прекрасно справляются с прозой. Этого предубеждения Вы у меня из головы гвоздем не выковырите, и оно не оставляло меня и в те вечера, когда я читал Вашу прозу. Может быть, я и не прав, но лермонтовская «Тамань» и пушкинская «Капит<анская> дочка», не говоря уж о прозе других поэтов, прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной прозой.
На Ваше желание посвятить мне стихотворение я могу ответить только поклоном и просьбой — позволить мне посвятить Вам в будущем ту мою повесть, которую я напишу с особенною любовью. Ваша ласка меня тронула, и я никогда не забуду ее. Помимо ее теплоты и той внутренней прелести, какую носит в себе авторское посвящение, Ваше «У двери» имеет для меня еще особую цену: оно сто́ит целой хвалебной критической статьи авторитетного человека, потому что благодаря ему я в глазах публики и товарищей вырасту на целую сажень.
Относительно сотрудничества в газетах и иллюстрациях я вполне согласен с Вами. Не всё ли равно, поет ли соловей на большом дереве или в кусте? Требование, чтобы талантливые люди работали только в толстых журналах, мелочно, попахивает чиновником и вредно, как все предрассудки. Этот предрассудок глуп и смешон. Он имел еще смысл тогда, когда во главе изданий находились люди с ясно выраженной физиономией, люди вроде Белинских, Герценов и т. п., которые не только платили гонорар, но и притягали, учили и воспитывали, теперь же, когда вместо литературных физиономий во главе изданий торчат какие-то серые круги и собачьи воротники, пристрастие к толщине издания не выдерживает критики и разница между самым толстым журналом и дешевой газеткой представляется только количественной, т. е. с точки зрения художника не заслуживающей никакого уважения и внимания. Сотрудничеству в толстых журналах нельзя отказать только в одном удобстве: длинная вещь не дробится и печатается целиком. Когда я напишу большую вещь, пошлю в толстый журнал, а маленькие буду печатать там, куда занесут ветер и моя свобода.
Между прочим, я пишу большую вещь, которая будет напечатана, вероятно, в «Северном вестнике». В небольшой повести я изображаю степь, степных людей, птиц, ночи, грозы и проч. Писать весело, но боюсь, что от непривычки писать длинно я то и дело сбиваюсь с тона, утомляюсь, не договариваю и недостаточно серьезен. Есть много таких мест, к<ото>рые не поймутся ни критикой, ни публикой; той и другой они покажутся пустяшными, не заслуживающими внимания, но я заранее радуюсь, что эти-то самые места поймут и оценят два-три литературных гастронома, а этого с меня достаточно. В общем моя повестушка меня не удовлетворяет. Она кажется мне громоздкой, скучной и слишком специальной. Для современной читающей публики такой сюжет, как степь с ее природой и людьми, представляется специальным и малозначащим.
Я приеду в Петербург, вероятно, в начале марта, чтобы проститься с добрыми знакомыми и ехать в Кубань. Апрель и май проживу в Кубани и около Черного моря, а лето в Славянске или на Волге. Летом я не могу сидеть на одном месте.
Позвольте мне еще раз поблагодарить Вас за Ваше письмо и за посвящение. Я не заслужил еще ни того, ни другого. Будьте здоровы, счастливы и верьте в искреннее уважение и любовь преданного Вам
А. Чехова.
P. S. На днях я вернулся из деревни. В деревне и зимой хорошо. Если бы Вы могли видеть ослепительно белые поле и лес, на которых блестит солнце! Глазам больно. Пришлось вскрывать скоропостижно издохшую корову. Хоть я и не ветеринар, а врач, но все-таки за неимением специалистов приходится иногда браться и за ветеринарию.
360. А. Н. ПЛЕЩЕЕВУ
19 января 1888 г. Москва.
19 январь.
Дорогой Алексей Николаевич!
С Новым годом, с новым счастьем! Многие лета Вам здравствовать. Искренность моих благопожеланий и моя преданность Вам пусть послужат для меня смягчающим вину обстоятельством, и Вы простите мне запоздалость моего поздравления.
Я к Вам с просьбой. На днях я получил письмо от литератора Николая Аполлоновича Путяты, сотрудника московских газет, переводчика и негласного редактора когда-то существовавших журналов «Свет и тени», «Мирской толк» и «Европейская библиотека», автора кое-каких книжек и проч… Он жалуется на безвыходное положение и слезно просит меня, не могу ли я написать кому-нибудь в Питер, чтобы за него походатайствовали в Литературном фонде? Его просьбу исполняю я тем охотнее, что лечу его, вижу его непроходимую бедность и верую в неизлечимость болезни. Он болен чахоткой. Служит он корректором в «Московских ведомостях», но по болезни работать ему приходится мало или через силу, и скоро, вероятно, ему откажут от места.
Услугами Литературного фонда он уже пользовался два раза. Его адрес: Типография «Моск<овских> ведомостей».
Теперь два слова о себе. Я здравствую, работаю и скучаю. Пишу я теперь повестушку для толстого журнала и, как только кончу, пришлю ее Вам: буду просить Вас протежировать мне в «Северном вестнике». Описываю я степь. Сюжет поэтичный, и если я не сорвусь с того тона, каким начал, то кое-что выйдет у меня «из ряда вон выдающее». Чувствую, что есть в моей повестушке места, которыми я угожу Вам, мой милый поэт, но в общем я едва ли потрафлю… Выйдет у меня 4–5 печатных листов; из них два листа заняты описаниями природы и местностей — скучно!