Воспользуюсь случаем и вставлю «Дома умалишенных в России» — вопрос молодой, для врачей и земцев интересный. Дам только краткий перечень. В будущем году, если позволите, я возьму на себя всю медицинскую часть вашего календаря, теперь же я только волью новое вино в старые мехи — больше сделать не сумею, ибо у меня нет пока ни плана, ни материала под руками.
Вы советуете мне не гоняться за двумя зайцами и не помышлять о занятиях медициной. Я не знаю, почему нельзя гнаться за двумя зайцами даже в буквальном значении этих слов? Были бы гончие, а гнаться можно. Гончих у меня, по всей вероятности, нет (теперь в переносном смысле), но я чувствую себя бодрее и довольнее собой, когда сознаю, что у меня два дела, а не одно… Медицина — моя законная жена, а литература — любовница. Когда надоедает одна, я ночую у другой. Это хотя и беспорядочно, но зато не так скучно, да и к тому же от моего вероломства обе решительно ничего не теряют. Не будь у меня медицины, то я свой досуг и свои лишние мысли едва ли отдавал бы литературе. Во мне нет дисциплины.
В своем последнем письме к Вам я написал много несообразностей (был в грустях), но, уверяю Вас честным словом, говоря о своих отношениях к Вам, я имел в виду не Вас, а только одного себя. Ваши предложения аванса, расположение ко мне и прочее всегда имели для меня свой настоящий смысл; надо плохо знать Вас и в то же время быть психопатом 84 пробы, чтобы в предлагаемом Вами хлебе подозревать камень. Распространяясь о своей мнительности, я имел в виду только свою собственную милую черту, при которой я, напечатав в газете один рассказ, стесняюсь вскоре печатать другой, чтобы такие же порядочные, как я, люди не подумали, что я печатаюсь слишком часто ради частой мзды… Простите бога ради, что я ни к селу, ни <к> городу затеял эту неловкую и ненужную «полемику».
Сегодня я получил письмо от Алексея Алексеевича. Передайте ему мой совет, основанный на опыте: держать гг. художников в ежах и в постоянном подозрении, как бы они милы и красноречивы ни были. Передайте ему и, кстати, Боре, что наездницу Годфруа я знаю. Она вовсе не хороша. Кроме езды «высшей школы» и прекрасных мышц, у нее ничего нет, всё же остальное обыкновенно и вульгарно. Если судить по лицу, то, должно быть, милая женщина.
Та барышня (сумская), которая просила меня не ездить к Вам, имела в виду «направление» и «дух», а вовсе не ту порчу, о которой Вы пишете. Она боялась политического влияния на мою особу. Да, эта барышня хорошая, чистая душа, но когда я спросил ее, откуда она знает Суворина и читает ли она «Новое время», она замялась, пошевелила пальцами и сказала: «Одним словом, я вам не советую ехать». Да, наши барышни и их кавалеры-политики чистые души, но 9/10 их душевной чистоты не стоит и яйца выеденного. Вся их недеятельная святость и чистота основаны на туманных и наивных антипатиях и симпатиях к лицам и ярлыкам, а не к фактам. Легко быть чистым, когда умеешь ненавидеть чёрта, которого не знаешь, и любить бога, сомневаться в котором не хватает мозга.
Поклоны всем.
Ваш А. Чехов.
481. Ал. П. ЧЕХОВУ
11 сентября 1888 г. Москва.
Сейчас получил твое письмо, ω νεανια! Прежде всего считаю приятным долгом сказать несколько лестных слов по адресу твоего последнего субботника. Он очень хорош, хотя и писан с первого лица. Лизавета — настоящая Лизавета, живой человек; язык прелестен, сюжет симпатичный.
Рукоплещу твоим покушениям на маленький фельетон. Только избери какой-нибудь постоянный псевдоним, ибо одна буква не годится. К псевдониму редакторы и читатели привыкают, а к литерам нет. Не мешало бы тебе также мало-помалу перейти к коротеньким заметкам на первую страницу на сюжеты Скальковского. Почему бы тебе не ругать, например, нижегородских купцов за их петиции, полные безнадежной глупости и жалких фраз?
Вчера получил от старичины длинное письмо. Будет в Москве около 20-го. Он пишет мне: «У меня нет свободного отношения к кассе, я беру оттуда деньги всегда с каким-то несвободным, тяжелым чувством, как не свои. До прошлого года у меня было своих 10 т<ысяч> р., оставшихся от продажи имения. Так мне и сказали, что они мои, и я был очень рад, но в прошлом году я до трех тысяч роздал без отдачи, а остальными заплатил за феодосийскую землю. Теперь строю дом, и для меня это мука брать на него деньги из кассы. Я Вам нимало не преувеличиваю, хотя не могу хорошенько разобраться в этом странном чувстве. Иногда я начинаю храбриться и кричать: ведь могу же я за свой каторжный труд позволить себе эту роскошь, эту блажь! и мне ужасно хочется, чтоб мне поддакивали, но когда я слышу „конечно, это другое дело, об этом и речи нет“, я начинаю злиться, ибо в этих фразах чувствую, что ко мне только снисходят. Строилась типография, строят теперь дом в Петербурге, но всё это без меня, ни расчетов, ни счетов не знаю, но в Феодосии я строю дом, для себя. Всё прочее как будто не для меня, а для всех, а это как будто лишнее, ибо это моя фантазия, моя блажь. Блажи у меня много, но она в голове и остается. Я бы желал выиграть 200 тысяч, ибо это считал бы своими деньгами, и я бы ими тряхнул и никто бы не смел и поморщиться, что бы я из них ни сделал, хоть бы с кашей съел»…
И всё письмо такое. Необычайно симпатичные письма, рисующие этого хорошего человечину.
Сегодня получил громадное, в 6–7 листов, письмо и от Суворина-фиса. Решаем с ним в письмах разные высокой важности вопросы. Вообще семья Сувориных великолепная, теплая; я к ней сильно привязался, а что дальше будет, не знаю.